|
ЧАО, АНТОНИО, Я УЕЗЖАЮ
Среди взметающихся огней, среди случайных, острейших и раскаленных
опасностей, встрясок, выкликов, среди блеска и нищеты казанков, в
крепких словесных перебранках и в отсутствии права на отвлеченную мысль
за отсутствием хладного мгновенья в галерной вечности, недрами
скрывающей темп, безумие и пряности, пряности колумбовских мешков,
доводящие до оглушительных чихов и вспышек давящей боли в висках, и ты
дышишь угаром жарких масел и являешься лишь одной из отбрасываемых
теней, рыжих и красных, страшных и пританцовывающих аборигенской
страстью к ритуальным убийствам, и главный шаман здесь же, за твоей
спиной, и прикрикивает, пришептывает, притопывает, хорохорясь: артишоки
четвертовать, раков обезножить и обезусить, а салями всего три, три, три
ломтика, один на другой, - вот крошечный, крошащий, кровянку
напоминающий, итальянский вариант ада для русскоязычного на мели, и
личный враг – электрическая мясорубка, так и норовящая с хрустом
оттяпать полпальца…
Выдумываю я все.
На самом деле, было иначе. Вернее, не иначе, а вовсе не так
беспросветно: и чаевые щедрые случались, правда, не у меня, и часы,
когда, будто дух, заключенный человеческим телом, будто морская свинка
подавленный духотой, маешься от безделья и забиваешься в угол, и
забываешься с ненавистной пиццей, и, смежив веки, пытаешься сквозь
прилив внезапной усталости сосредоточиться на удушливых германских
выражениях, поскольку баночка колы уже не в силах привнести того
священного трепета, какой бывал в детстве, привкус, что ли, не тот
(опять вру: пепси существовала в Одессе исключительно в бутылках узкой,
недостижимой роскоши, и однажды возле вокзала – добро пожаловать в
город-герой – будущий родственник приобрел и разрешил открыть!
насладиться шипением! выпить до последней капли! чем подкупил меня раз и
навсегда). Шефа звали Антонио (mamma, mamma, ist das wahr, что всех
макаронников антониями зовут?..), жадный, вязкий, мерзкий куль с гнилью,
гнилостный куль, кулостный гниль, Марио Пьюзо по нему плачет, по его
черной маечке и золотой цепочке, по его очередному детищу – сжавшейся от
испарений, местами липкой, скользкой шелухой, местами вполне приемлемой
забегаловке, Pizza-Service, названия не припомнить, не то «Колизео», не
то «Коллосеум», так как, когда, на ходу изобретая горячечную отмазку,
опаздываешь, и в голову не приходит глянуть на синюшную вывеску.
Работать, работать, до изнеможения, до пота.
Моменты, которые хотелось бы пережить снова, настолько незначительны,
что было бы глупо разворачивать ради них вселенскую историю вспять:
взгляд, силуэт на фоне заката, оттенок оттенка; но ведь собрались же под
окнами, качая головами пустыми своими и беззвучно шевеля губами, стучат
и добродушно ухмыляются из прошлого - факты, целый ку-клукс-клан фактов,
и среди них даже ленивые мои размышления, что если где-либо существует
драматурген (средство от пишущей братии, принимать вместо еды), то он
представлялся мне разве что в виде подобного рабочего места, эдакого
экстравагантного общепита, где на корню уничтожался не только всякий
аппетит, но и любое желание творчества. Лишь бы день простоять да ночь
продержаться, дожить до одиннадцати ноль-ноль, доплестись до дома, а
там, после короткой борьбы с самим собой (принять - не принять ванну,
такую горячую и освобождающую, или все же завтра, с утра?), рухнуть
грязным в постель и отключиться, чтобы на следующий день с маниакальным
упорством повторить распорядок до мелочей, словно ты песня, давно уже не
хит, поставленная садистом на repeat-режим, - о каких рассказах вообще
могла идти речь?.. Да, знаешь, факты биографии – последние утехи
эмигрантов, учился там-то, знавал такого-то, любил такую-то, зато ниже
описанное суть ясный бред, плод вялой фантазии в обеденных перерывах и в
терпеливом ожидании заказа: туда, например, на чашечку кофе часто
заходила немолодая писательница или журналистка или, что хуже, поэтесса
– как всегда? как всегда! Пила редкими, осторожными глотками, отставив
мизинчик, и в паузах курила, запрокидывала мечтательно голову, отчего
взгляд ее скрывался за восьмеркой бельма, за одурачивающим блеском
очков, а обдумав, укомплектовывала живые образы в мальвиновый блокнотик.
Было бы забавно выяснить, что она писала то же самое, над чем корплю
сейчас я; неоднократно, признаться, порывался я подойти к ее столику и,
лучисто улыбаясь, с чисто графоманской гордостью сказать: «Ich bin auch
Schriftsteller!», мол, мы с тобой одной крови, ты и я, – и что же? она
бы смерила меня прищуром холодно-немецких глаз и велела бы принести
счет…
И почему нельзя быть слабым в мире, который, казалось бы, создал для
этого все условия? ведь двадцать лет, нет бухты кораблю, а потом
тридцать, сорок, пятьдесят, семь пятьдесят в час, и именно такой ценой
зарабатываются деньги на призрачный компьютер, чтобы однажды - show time!
вот тут-то ласково раскрывается и сразу же захлопывается лепестками
цветка-каннибала тот анекдот, ради которого разогнал столь тряскую
прелюдию, - однажды я остро ощущал, что не поспеваю, что жизнь несется
мимо, как тени облаков по полю, в смысле – быстро, почти с визгом, и
где-то там внутри начинает трепетать бабочка истерики, всего лишь
оттого, что что-то шкварчит, подгорает, дымит на всю кухню, соли не
забудь, и сыра, и вонючего сыра пармезан, а неумолимые телефонные звонки
заказчиков раздаются один за другим, аквамариновым от гнева дождем,
косяками ошалелых хичкоковских птиц, и списки неприготовленных блюд
пополняются десятками новых, да в голове клокочет туманный лейтмотив из
вчерашнего кинопохода: «Пора, мой друг, пора лечь в дрейф…» Какой,
думаю, к лешему, дрейф? Нет лука!
Нет лука.
Нет лука – и я лихорадочно шебуршу шелухой, скоблю и отхватываю тесаком
гнилые места маленьким злым луковицам, с целью поработить и настрогать
на салат номер 194 для некоего Strohmeyer´а, наверняка, симпатизирующего
правым радикалам, толстого и бездетного суфлера дортмундского театра
пантомимы, и через мгновение перестаю видеть, что делаю, - из-за слез.
Пытаюсь протереть глаза руками в луковом соке, что как-то слабо
помогает, и, наконец, после окончательной потери способности
ориентироваться, приседаю на корточки и, тихо, очень тихо матерясь, с
нервическим омерзением шарю по мусору слепыми пальцами в поисках
укатившейся жертвы. Sic! – щелкает прямо над ухом, что означает полное
прекращение подачи газа, - баллон закончился – три сковородки и одна
кастрюля с вермишелью на четырех уснувших конфорках – несколько тайком
унесенных банок пива – жизнь удалась – компьютер – ты уволен.
Тогда, споткнувшись о порог, задев задребезжавшую тарелку кукурузы,
молниеносно в само кафе, где стены оклеены снимками американских
кинонимфеток, и в панике, не найдя никого – ни Антонио, ни небритого
афганца за прилавком, ни водителей, обычно развозящих заказы, ни вечно
пьяного арийца за игровыми автоматами, - вернулся, споткнувшись вновь, и
через черный ход выбежал в иную Галактику, неожиданно темную (в 13
часов? будто дверью ошибся, будто черный ход предназначен не для бегства
от полиции, а для выхода в черное), важную, влажную и прохладную, полную
звезд и сюрпризов, и гулким аккордом, растревоженным майским жуком, над
двором прогудел самолет – совсем неподалеку был аэродром. Продрать глаза
было по-прежнему невозможно, а когда обняли, то перехватило дыхание, и
словно карманным фонариком озарила мысль, что сегодня день особый, день
солнечного затмения, потому так сумрачно и никого нет, - все высыпали на
улицу, чтобы, вооружившись засвеченными пленками и закопченными
стеклышками, наблюдать сверхъестественное; здесь же, на заднем дворе,
чье-то быстрое лопотание пресекающимся голосом, абрикосовый запах
чьего-то шампуня и обнимающее тебя оранжевое – нас было лишь двое, она и
я, я и она, всхлипывающая девушка в ярком дождевике, посчитавшая, видно,
слезы мои сопричастием своим горю и тайне. Шапочное знакомство, видел
мельком всего пару раз с А., то он ругался с ней, то угощал шоколадным и
сливочным, и сейчас она без умолку жаловалась мне на судьбу-индейку,
шмыгала носом, прижималась, искала убежища у моего плеча, утирая рыдания
свои моим фартуком, и я кивал головой, беззвучно утешал, убаюкивал и со
всем соглашался, ни слова не понимая по-итальянски.
Славная девчушка, немножко косая, немножко смешная и очень умело это
использующая, - причем здесь вообще он? Его раздражала сама вероятность
показаться на секунду смешным; разговаривал крайне жестко, сверкая
золотой фиксой, и недостающие метафоры формировал из воздуха рубящими
движениями ладоней – ей же, по-видимому, достаточно было держать свою
руку в его, не взирая на существенную разницу в возрасте. Между ними всё
могло быть настолько несерьезно, что закончилось бы браком, если бы не
его жена и дети, о которых я только и слышал, что они есть, - и мы
стояли в обнимку, зареванные и укрытые ночью дня, во мне что-то
подымалось, из глубины, со дна, в тускло светящемся сквозь жижу лифте,
от нетерпения топоча ножками. Чувство было странным, еще не
окончательным, словно об этом пока еще бормотал беззубый поэт под
толстым войлочным одеялом, где-то далеко, где-то в углу, вроде глупые
слова, половину не разобрать, но от этого еще страшнее, но от этого еще
приятнее, до разлива теплых молочных рек, и прежде чем я успел
сообразить, поцеловались мы все-таки или нет, она убежала, оставив мятую
записку для А. Записка – не конверт, чем я и воспользовался, без
расшаркивания и оправданий в твою сторону, и нашел сумятицу латинских
значков, разве только – «ciao» и «Antonio», чайный и томный, и
воображение живо проиллюстрировало отсутствующие детали: она хочет от
него детей, он не желает развода, ей надоело (девушкам не впервой
ставить своих парней в тупик слезными признаниями, какие же они – парни
– дураки; для вящего эффекта должна сквозить мировая усталость, что
сильно смущает последних, поскольку на миг синхронизируется с их
мыслями), прощай, итальяшка несчастный, я молода, красива и уезжаю на
родину к тетке, лишь бы подальше от тебя и паршивой Германии, - так
понял я и даже вынес эти два слова в заглавие, дабы ты подспудно
предвидел конфликт и разрыв. Читатель ждет уж рифмы «розы»; на, вот
возьми ее скорей! промасленный фартук забыт на картошке, послание
айсбергом возложено на леденцы для турецких детей. Хлопнув дверью в
ошарашено пустое кафе, я уволился по собственному, практически
необъяснимому желанию.
Брось, то не наша зеленая собака полетела, то южные их,
зелено-бело-красные катаклизмы, взгляд со стороны да остальная дребедень
– плюнуть на всех с высокой башни и рвануть в Париж! Но на следующее
утро возвратился и после долгих извинений работал дальше, выше, больше,
пока проклятая машина (едва успокаивался, решив, что я ее чувствую, она
переставала работать, потому как чувствовала меня), исчадие, именуемое
мясорубкой, поквиталась со мной за все слова, бывало, обращенные к ней,
и полакомилась пальцем, вернее, целой фалангой большого пальца правой
руки (кто б знал, что она является самой важной фалангой? и мне даже не
светил белоснежный от Тарантино «шевроле»!), со зверским хрустом, как и
было обещано в начале очерка. О крови, дрожи в коленках и прививках от
столбняка – ни гу-гу. Само собой, теперь я потерял работу окончательно и
бесповоротно; спрашивается – стоило возвращаться?! Деньги за неделю
уплыли гордыми лебедями, ведь не докажешь, не оправдаешься, ведь работал
«по черному», и меня, с забинтованной конечностью, с шишом в кармане,
выслушивали знакомые и из лучших побуждений предлагали поговорить,
однако чем они могли помочь, если не знали итальянского, никогда не
влюблялись в мимолетное виденье и не пили портвейн в скверике позади
Нотр-Дам? Любопытно, конечно, прикрыли ту лавочку или нет, губят ли
живущие страстями дискотек там свои годы, признанные ведущими
литераторами как лучшие, и был ли приглашен повар Янг с чудовищно
китайским немецким языком. Что ж, es wird sowieso gefressen, как
говаривал хозяин; радовал факт, что там осталась частичка меня – по
любимому выражению ностальгирующих (или ностальженных?) – просто взяла и
осталась, затерялась среди груды ветчины, среди прочего мертвого мяса, и
кому-нибудь он обязательно попадется, палец мой, выглянет этак наружу из
багета, пиццы или какого другого мучного, в теплом соседстве шампиньонов
и мелко накрошенного тунца, пикантный, приправленный, прожаренный, -
хотя кто их знает, этих извращенцев? облизнутся и закажут еще… А недавно
стоял я как-то посреди туманом дышавшего болота, на покачивающейся
кочке, стук сердца эхом раздавался по лесу, вспугивая ночных тварей, и
из-за кустов шиповника возникли семеро в черном, назвавшие мои имя,
возраст и род занятий. Потянуло холодом, и я спросил их: «Почто ищете
меня? Неужели время мое наступило?», на что они долго не отвечали, молча
совещаясь, а лишь смотрели, словно видели насквозь, и в конце концов
оповестили свой вердикт: «Wir hätten gerne eine Bestellung aufgegeben,
und zwar einmal Artikelnummer zweihundertsechsunddreißig, aber ohne
Schaffskäse und dafür bitte Paprika, Peperoni und Jogurtdressing».
Всё. Занавес. A rivederci.
Как отметил некто В. В. Набоков: «Какая ненужная, какая обидная ерунда».
Потому что ерунда – и всё тут! Финал истории звучит иначе: я, сходу и не
разобравшись в тонкостях и переливах очередного чуждого мне языка,
женился на девушке, оказавшейся вовсе не любовницей (можно было
догадаться – типичные семейные отношения), а дочкой Антонио, милого, в
принципе, чудака, что выяснил я лишь после его смерти; по завещанию,
забегаловку со всеми причиндалами наследовал я, и благодаря нескольким
сумасшедшим новшествам мне удалось быстро разбогатеть, приобрести
компьютер, машину, электрическую зубную щетку, сенбернара, относительное
положение в относительном обществе и наконец-то забросить писательство,
с ощущением рухнувшей с плеч горы, даже этот рассказ лишил каких-либо
объяснений (затмение? мальвиновый? по меньшей мере, марсиан вычеркнул в
последнем варианте…), попросту не закончил, чем наверняка спас немалое
количество народа от полуденной зевоты; в роли хэппи-энда – жаркая,
жаркая любовь, где сердце сладко замирает ожиданием будущих потерь. Губы
алее рифмы роза, ресницы – пики миротворческих войск НАТО, глаза оттенка
медового месяца в Венеции, и дальнейшие невозможные пошлости,
переводимые со словарем и последствием чьих явились на свет пятеро
чумазых хулиганов, целый выводок сыновей, с трудом и за деньги
выговаривающих странные, шуршащие и хрипящие славянские буквосочетания и
которых пришлось окрестить, по доброй семейной традиции, Антониями:
Антонио-Первый, Антонио-Второй, Антонио-Антонио и просто Антонио; и
только самого младшего, бледного и меланхоличного коллекционера морских
раковин – фиг знает, почему! дань несуществующим воспоминаниям, что ли…
- именовали Иваном Арсентьевичем, так же как столетия назад, в прошлой
жизни, на обратной стороне Луны, звали первого моего физрука из пыльной
одесской школы… |