|
СУКА-СКУКА
- Помнишь ту девушку, с которой мы ездили на Бугаз?..
- Полячку?
- Да.
- Ну да, помню, - и в предчувствии жалостливой истории, быстро прошу
обратить внимание на дороговизну пива.
- Ну… Ну, короче, я спал с ней вчера.
Нет, положительно все люди – уморы. Все без исключения. А я – король
умор (да здравствует король!).
- Мои искренние поздравления.
- Да, но она оказалась замужем.
- Но это вряд ли помешало вам обоим получить удовольствие, не так ли?
- Ну, как… она-то точно получила, а я вот… Ну, знаешь, как бывает:
выложишься весь, а ничего не получается.
Нет, я не знаю, как это бывает. Я, конечно, за всякие там откровения и
слезы в подушку, но всё имеет свои пределы. Почему же я должен утешать
Мигеля в том, что это нормально, если это не нормально, и я даже
искренне рад тому, что он наконец-то перестанет шевелить губами и
бормотать непостижимые ему польские слова – с надеждой на вечную любовь
и уезд за границу?
Коротко о себе. Образование высшее (в процессе), возраст замечательный,
каждый прожитый день придает уверенности в себе: уже многое знаешь и еще
большего хочется. Достоинства яркие, недостатки терпимые. Возможно всё,
прокат масок открыт. Будь таким, каким хочешь, истина – не та птица, что
дается в руки. Я добрый, я злой. Я сволочь, я великодушный и верный
друг. Я твоя заветная мечта, я страшнее угольщика из детских кошмаров. Я
страстный, я фригиден. Я хам, я воплощение деликатности. Я сказка и
суровая реальность. Я талантлив, я бездарь. Я скучен, я весел – с
нехорошим огоньком в глазах. Я существую, меня нет. Я не люблю шаги за
спиной.
Люблю шумные места и пустынные переулки, макдачные коктейли (никогда не
пробовал, но люблю), нравится есть мороженое вилкой и не выношу
радиотрансляции футбольных матчей, а также толстые книги; люблю безумных
попутчиков в электричках и духовые оркестры в подземных переходах,
относительно ленив, но легок на подъем. Свободное время провожу в
окружении немецких овчарок и лошадей.
Тактичный поклон.
И номер телефона (с 18.00 до 21.30 – когда самое оно!).
В этот момент я становлюсь таким, как все, отправляюсь за пивом и
встречаю знакомого, он увлекает на пляж загорать и мучает рассказами о
своих сексуальных проблемах. В итоге, я обгорел. Всё к худшему в этом
худшем из миров.
Потом выясняется, что наборщик допустил опечатку (сколько раз редакция
газеты взлетала на воздух – в разных ракурсах моей фантазии!), и вместо
«23» в моем объявлении стоит «63». Я раздавлен, уничтожен, я ненавижу
себя. Меня приглашают на свидание сразу несколько – и целый вечер, и
целый вечер, и целый вечер мне сидеть в маленьком уютном кафе в обществе
трех старушек. Словно они нашли нужное заклинание и с гиканьем спрыгнули
с пыльных страниц «Макбета». В длинных одеждах холодных оттенков –
лиловый, фиолетовый, бордовый – и только у той, что сидит справа от
меня, обвил шею шелковый шафрановый платок. Сидят, оживленно болтают и,
когда полагают, что я их не слышу, обсуждают мою внешность – щупленький
только он очень, а хотелось бы, чтобы можно было почувствовать, когда
тебя обнимают…
- Итальянец, милочка, вылитый итальянец.
- Да ну?..
- Я абсолютно серьезно тебе говорю! Такой вот, знаешь… итальянец. Они
вообще, итальянцы, смешной народ – взял, нашел себе нашу на голову, а
она его бросила… Теперь каждый раз ходит к нам на фирму как на работу.
Эмоциональный такой старик. Всё дразнит, что ему пятьдесят, ну-ну…
- А она?
- А что она? Ах, пышная такая брюнеточка, уже там, наверно, обручилась с
кем-нибудь, сейчас это быстро… Страсти прямо-таки по Шекспиру.
На последних словах я вздрагиваю, но нет, то скорее мои конвульсии.
- А ты ему другую подметни.
- Хо-хо, другую! – блики от свечей заплясали на морщинистом лице.– Ты,
милочка, того… Думаешь, не заметит? Хо-хо, прямо-таки по Шекспиру…
- Нет, вот ты как начала рассказывать, помню, я еще подумала – это по
Юльевой. Я как раз ее читаю. Очень хорошая книга. Занимательная. И
знаете, пишет она так переживательно. У нее книги до шестисот страниц
бывают, а ты всё думаешь, что там дальше? И про любовь, и всё думаешь,
где бы такую любовь встретить.
Старушки жадно облизнулись в мою сторону. Где официант? Я бы заказал,
оплатил и вышел якобы в туалет – поминай, как звали. Официанты снуют как
муравьи в жаркий полдень, а, может, и не снуют – передвигаются. Не так,
чтобы очень медленно, но достаточно, чтобы ты ощутил сосущее внизу
живота и, охваченный порывом жадности, был готов заказывать практически
всё, что сулит быстрое приготовление.
- Любовь, любовь…
Сейчас две тысячи второй год, мне двадцать три года, потом две тысячи
третий, мне будет двадцать четыре, потом двадцать пять и, если повезет,
двадцать шесть… Гнетущее ожидание входит в ритуал. Ты пытаешься поймать
взгляд официанта, а, на самом деле, ловишь самого себя – на мысли, что
тебя тоже никто не любит, никто не замечает – слушай, а ты ненароком не
умер? Было бы обидно. И полностью вразрез с графиком, ведь я уже который
раз передоговариваюсь о встрече с дизайнером…
- Ах, милочка, это всё собирательные образы.
- Нет, нет, нет, там такие вещи описаны – я такие тоже видела. Всё как в
жизни. Разное там, и про любовь, и про смерть детей… Очень интересно. А
Вы читали Юльеву?
Старушки с любопытством оборачиваются ко мне. Сказать, что я болен
сифилисом? А вдруг это еще больше их возбудит?
- Вот как ты сказал, так и случилось. Только наоборот.
Что – случилось? Где я, кто… Солнце, пляж, Мигель – я опять задремал.
- Извини, Мигель, что ты сказал?
- Теперь не я, а она за мной бегает.
Абсолютно не помню, чтобы я ему когда-либо нечто подобное говорил.
- Прикинь, заваливаю домой, а она сидит с моей мамой, чаёвничает… и,
знаешь, я стал в последнее время замечать, что она косит, ну, что
косоглазая она, так вроде, ну чуть-чуть, но всё равно…
- Мигель, к чему снятся старушки? – перебиваю его я.
- Не знаю, не знаю…- печально говорит он.– Я ничего не знаю… кажется, к
дождю…
- Нет, к дождю – это покойники.
Лежишь себе на утесе и думаешь, что же тебя больше доконало – Мигель или
это предгрозовое пекло. Дыхание умирающего моря, вопли чаек и детей,
запах вареной курицы. Скалы как обломки зубов и заброшенные,
покосившиеся вышки спасателей. В траве блестят пустые бутылки из-под
пива, в тени плюс тридцать семь, невдалеке накрошен хлеб, в наших руках
пневматические ружья – мы лежим и отстреливаем безмятежных воробьев. А
что делать? Мир захлебнулся в подсолнечном масле июля, к Земле несется
очередная комета, сулящая очередной Конец Света, я, с капустным листом
на лице (меня вполне устраивает мысль, что Мигель не видит моих глаз),
тщетно пытаюсь задремать. Мигель – как медвежонок из мультфильма – всё
говорит, говорит, он даже во сне, наверно, говорит, потом стреляет и
промахивается, а где-то там, внизу, рассекая мутную толщу воды, Марк
Наумович по прозвищу Чиполлино учащенно фыркает и слепит находящимися в
движении лопатками. Марк Наумович – классический еврей.
- Стопудово – надо быть понаглее… Блин, какая-то хрень, тяжело мне быть
с ней наглее. По ходу, я здесь сильно лажаю…
Кто он после этого?.. Скажите, как его зовут? У-м-о-р-а.
- Да, Мигель, ты сильно лажаешь. А это позор. Теперь пойдут слухи.
Девушки за твоей спиной будут шушукаться и показывать на тебя своими
хорошенькими пальчиками. Ты пропащий человек, Мигель.
Пропащий человек смотрит на меня с невыразимой скорбью в глазах:
- Что ж теперь делать?
- Эгей, дитя Бухенвальда! Поколебли, наконец, свои патриархальный уклад
и консервативную верность высоким гуманистическим идеалам!.. Подумаешь –
одним позором больше, одним меньше. Вот я как-то в гостях уписался. И
ничего, выжил… Слушали, понимаешь ли, Верди, и тут мой мочевой пузырь… В
общем, здороваться со мной они перестали.
И всё было бы красиво, всё было бы просто замечательно, если бы не тот
факт, что это было лишь полуправдой, вернее, моей игрой – не было у меня
подобных происшествий, да и слушать Верди привычки не имею... Игра
начиналась без предупреждения и объявления количества участников; здесь
был я хозяином и сам решал, кого брать в плен, – на этой территории не
было друзей, существовали только я и собеседник. Задачи игры изменялись,
но неизменной оставалась сверхзадача – ложь. Ложь простая и
убедительная. Ложь бессмысленная – от начала и до конца. Беспочвенно,
напропалую, как по писанному. Истории похожие на жизнь, так же, как и
сама жизнь. Например:
(- Вы, наверно, очень знаменитый, - говорили девушки.- По всяким, там,
фестивалям ездите.
- Да, я такой, - отвечал я девушкам на первый вопрос.- А фестивали, там,
всякие я в гробу видал.
- Как? – удивлялись девушки.- Прямо-таки в гробу?
- Да, - отвечал я,- прямо-таки в гробу.
- Ужас какой-то, - говорили девушки. А посторонний тип, тот, который
думал, что он парень одной из девушек, ехидно спрашивал: - Это чем же
Вам, позвольте спросить, фестивали-то не угодили?
- Да жалкие они какие-то, - пожимал я плечами.- Жалкие и угнетаемые.
- Это чем же, позвольте спросить, - не унимался тип, - они угнетаемые?
- Осознанием своей жалкости, - просто и веско отвечал я.
Пораженный, парень обычно так и оставался сидеть с открытым ртом и
больше не беспокоил. А я, воспользовавшись восхищенным молчанием,
скромно тупил взор и достаточно ловко ковырялся в зубах.
- Ооо… - говорили девушки.
- А то! – вторил им я…)
Лето, жара, загадочный русский дурдом. И ведь одно время мы жили с
Мигелем под одной крышей; он здорово умел дурачиться, как однажды – с
пеной для бритья.
- Ты прав, я пропащий человек, типа того, - быстро-быстро вытирает
Мигель пот со лба.– И ведь когда в самом начале я с ней, ну, замутил, то
это ведь как-то по-доброму было, знаешь? то есть мы обнимались,
целовались, но не спали вместе, также на людях вместе мы не появлялись
тоже. А теперь такая злобная беда – ну, то, что не смог, и она мужа
бросать не хочет… Муж в Польше, она здесь – и всё равно. Посоветуй мне
что-то доброе и новое, ну, посоветуй же, плиз, не спи!
- Я думаю, - с трудом разжимаю я зубы.
- Да, мы, типа… не знаю… Позавчера, вот, бежали с ней, в четверг это
было – куда это? а ну ты знаешь, к Юджину, ди-джействует еще на радио
иногда, справляли там проводы, - носик свой так на полпути зажимает эдак
пальчиками, сучка желторотая, зырит, и именно таким заявляет мне макаром:
«Дорогой, ты, по-моему, забыл сегодня воспользоваться дезодорантом».
Ситуёвина, да? По-моему! Это вместо того, по-человечески чтобы сказать,
что я, ну, как лошадь воняю! Ну!.. Что она себе думала? Что я, типа
Копперфилд какой-нибудь, вытащу из кармана дезодорант?!
- Или что ты начинен белыми кроликами, - мечтательно подхватываю его
мысль, - и что по ее приказу ты распахнул бы полы своего плаща – и они
разбежались бы белыми призраками прочь по темным улицам города…
красиво!..
Дерганный весь какой-то, ничего не слышит.
- Да, вот видишь – ну мрачный же напряг, скажи? Хожу теперь как баран,
именно такие дуры сведут меня в могилу, веришь, именно они! Не уважаю.
- Да, - тяну я, - именно из-за них мы прогибаемся под бременем наших
комплексов и страстей…
- Да я бы прибил бы ее тогда, чесслово, убил бы…
- Вот и убей ее, - говорю я и стреляю. Воробей, прельщенный хлебом,
подпрыгивает на месте, и его голова отлетает в сторону.
- А потом что? Что потом?
Шах и мат. Податливый материал.
- А потом, - говорю я, щурясь и смакуя каждое слово, - потом…
Хотелось сказать «суп с котом», но он, скорее всего, обиделся бы.
Я не был неудачником, придумывающим небылицы на потеху публике или с
целью обладания достаточно мощного оружия – приятного мнения о себе.
Нет, я получал удовлетворение от самой игры, правила которой знал только
я. Ясные как день, легкие как тень, липкие как пальчики, дикие,
волшебные и жестокие правила, моя слабость и сила. Чтобы вызывать
удивление и тревогу, реакции на мои истории. Чтобы эти чувства водяными
знаками проступали на белых телесах вечности (где ни ошибочки, ни
помарочки). Чтобы дни и недели складывались из мельчайших крупиц слов и
триумфов, из простодушно-протяжных «Да ты что?..» и недоверчивых «Ну,
бывает…».
Конечно, бывали мелкие неудачи, когда порою, на долю секунды, а то и
больше, терял доверие собеседника, особенно при слишком долгих
рассказах, например, о чашечке кофе с Тимом Ротом во время съемок в
порту, или о грандиозном проекте с воздушными змеями, якобы
осуществленным где-то в деревне, или о поездках в Париж, но подобные
переживания лишь добавляли остроты игре, ибо если бы не было опасности
оказаться на скамье записных лузеров, тогда к чему вообще играть?
Творец, поэт в своем роде, вписывающий всё происходящее в трепещущую
строку непережитого, но слышанного и подсмотренного, жадной губкой
вбирающий иные страсти, вероятности и догадки, и увлекающий их долгими
анфиладами кривых зеркал, и вот – мутабор! – жонглировать правдой,
варьировать факты, перекручивать, переворачивать, увидеть в повседневном
что-то забавное, что-то, что скрывается за пеленой безысходности,
пересочинять действительность – и на свет извлекаются пестрые драконы
платков, заспанные кролики и часы господина из первого ряда. Публика –
ах; господин – хм.
Вот и сейчас: профессионально и со скучающим видом. Не допуская
сомнений. Парочка поучительных рассказов о триппере, тьфу-тьфу, чтоб не
сглазить.
Однако тут на краю утеса выныривает голова Марка Наумовича по прозвищу
Чиполлино. Мокрый, с оцарапанной в кровь щекой, с ожерельем сопли от
носа к верхней губе, с трясущейся нижней губой, он выглядит победителем.
- Ну что же вы? Я вас звал, звал…
Озверевшие от жары, настигнутые июльской скукой, они, как рыбы, только и
могут, что открывать свои рты и тяжело вздыхать, – они, маленький
классический еврей с колечками волос на груди, весело негодующий и
поправляющий свои небесно-синие плавки, и тощий бледнокожий пацанчик с
воловьим взглядом и испанским именем. Они обсуждают степень блудливости
блондинок, я же предаюсь объятиям щедрого солнца, и несколько ос усердно
ищут во мне какую-либо щель, чтобы забраться в меня и, по-видимому,
свить внутри гнездо, сделать меня сотами, исполненными тягучего меда…
Мне даже лень отгонять их.
- Ты как спящая царевна. Пошли тебя будить, - говорит Марк Наумович по
прозвищу Чиполлино, прыгая на одной ноге, а другой пытаясь попасть в
штанину.
Я не возражаю.
- Вижу, я вижу… - замирает Марк Наумович.
Я откровенно счастлив это слышать.
- Высокий блондинистый эльф с утонченной душой.
- Евгений, что ли?
- Очень может быть, - уклончиво заключает Марк Наумович.
Глубоко заложив руки в карманы штанов, мы идем к Евгению, однако там к
нему вновь вернулась его девушка, костюмер и по совместительству жена
Гольдберга, директора театра, пребывающего на гастролях. Марк Наумович
по прозвищу Чиполлино огорченно крякает и опускается на садовую
скамейку:
- Я ошибся. Это был маленький, коренастый и с рыжей бородой.
- Марк Наумович, но Вы же не дальтоник. Напрягитесь – Вы уверены?
Не смотря на табличку «Потусторонним вход воспрещен», сам Евгений не
менее потусторонний: облаченный в кимоно, он являет себя среди кустов
малины. Ленив и безразличен как кастрированный кот.
- Как поживаешь?
- Временами.
Отвечает, словно на зубную боль жалуется.
Жена Гольдберга (в чем-то алом с большими рукавами – когда она
гостеприимно всплескивает руками, вся ее одежда так и ходит ходуном,
разбегается волнами) говорит мне: «Здрасте, ой, привет». Она жена
Гольдберга и девушка Евгения, и, боюсь, на этом список ее положительных
качеств исчерпан. Я ее знал. Как-то поздним вечером она попросила у меня
телефонную карточку и, в качестве благодарности пьяно отрыгнув,
растворилась без остатка в желтоватом свете будки; был слышен лишь
голос, она громко ругалась, называла кого-то пиндосом мокрожопым, и, в
конце концов, я ушел, без карточки и с тихой надеждой, что никогда ее
больше не увижу.
- А где Мигель?
Погуляли-потеряли. «Он заблудился в дебрях города Ессентуки» - это из
сочинений Евгения.
- Что с тобой?
- Я в прострации…
- Обосрался, что ли? – с отеческой нежностью.
- Да не, я в порядке, просто… - устало вру я в ответ,- просто в
бильярдной всю ночь напролет гоняли шары на приседания!..
Пускай думают, что на других планетах тоже есть жизнь.
Всё сухо и пыльно, ветра нет. Дача вот уже некоторое время назад
превратилась в усадьбу декадентов, оплот любителей сумасшествий и
выпивки, последнюю остановку молодости; даже я умудрился однажды
участвовать в здешней выставке (картины сомнительного содержания были
развешаны по деревьям и забору), правда, она скоро приобрела иной
характер, когда перешла в некое боди-арт-шоу с факельным шествием по
переулкам Аркадии и вызовом милиции… и навсегда ушла в легенды история о
том, как я, раскрашенный, избежавший цепких рук, в одних джинсах плутал
по сумеркам, потом слушал протяжный вой туманной сирены, спал на
холодном песке пляжа, а под утро милосердная старушка с собачкой
подарила мне – что? – кажется, яблоко, кажется, тогда я сообщил, что это
был старичок, хотя, на самом деле, дрожал до рассвета в каком-то сарае
среди битых цветочных горшков и тихо вздрагивал от шагов собственного
сердца…
Посреди сада, в тени щедрой вишни, калачом свернулся недостроенный
фонтан – в пробелах фантазии как недосмотренный сон: монеты, ракушки,
керамические черепки, следы мозаики и оловянные солдатики, в каплях
краски и солнца, захваченные в плен бетона словно лавой вулкана. Где-то
в кустах пищат котята. Обезглавленный и лишенный рук, старый прогнивший
дуб, в его темнеющем сыростью жерле бесстыдно веселится, блестя глазами,
фигурка Ганеши. Жена Гольдберга кому-то звонит, какие-то смутные гости
уже машут нам из окон дачи руками. Соседи, выжженные люди, силуэты из
разорившегося театра теней, с опаской наблюдая за нашими ленивыми
телодвижениями, откладывают мятые листы газет и уходят прочь со своих
скрипучих раскладушек – они чувствуют, они всегда чувствуют приближение
сумерек и вечеринок с громкой музыкой. Шелест их потрескавшихся губ
отчетливей шума недалекого морского прибоя.
Но вот голоса у калитки, хохот, каждый приходящий считает свои долгом
принести в два раза больше водки, чем предыдущий, и лица знакомых и
незнакомых перепутаны, перемешаны как колода карт, и многие из них
становятся одним целым, так я, например, оказываюсь укутанным в халат
Евгения, а Кука говорит басом Бородатого Павла… Некто Драчков в
ковбойской шляпе, его девушка Чижикова-Драчковская и заика Cyrill
носятся друг за другом по саду и обливаются пивом. С Феликсом никто не
разговаривает, Евгений собирает деньги на призрачные пирожные и всё
остальное, а я по ходу дела рассказываю, как я с криком «Не бойся, Маша,
я – Дубровский» набросился на трансвестита, с париком которого еще долго
бегал по палубе (позже меня якобы видели в спасательной шлюпке, по одной
из версий – мирно спящим, по другой – вытирающим слезы париком), и с
разных сторон города подтягиваются эстетствующие и околотворческие, с
девушками и без, с бутылками и без, сползаются на зов, как нечисть в
ночь на Ивана Купалу.
- Твоя сигарета?
- Да. Но курить не буду. Это яд наших легких.
- Я возьму?
- Нет.
- Но ты ведь не куришь!
- Это верно… но в любой момент могу начать. В жизни надо всё
попробовать.
В дружном порыве изменить жизнь сдвигаются на открытой веранде столы,
нарезается лук для баранины, и немногочисленные девушки принимают
озабоченно-хозяйственный вид. Скоро будет жирно пахнуть мясом. Тропа от
калитки к веранде дымится пылью. Некто, мне не представленный, с глупым
лицом как у черничного пудинга (Пудинг, это Алиса – Алиса, это Пудинг),
ковыляет с костылем по саду и навзрыд выкрикивает:
- А нет! Его! Свободного! Вообще! И это именно сейчас, когда нога
сломана и мир! Абсолютно новый! И голова! Насыщена идеями! Инсталляций и
перформансов!..
В полудреме жары, и не понять, в какую сторону это «полу», - в песне
послышалось «бесплатное лето», перемотал пленку, благо всем по барабану,
прослушал еще раз, ну, не понял, прокрутил, прослушал – стало лето
«внезапным». Бывает. Даже разочарованием не назовешь. Жевал образ,
жевал, бесплатное, бесплатное, если бы пиво, хотя с какой стати
«бесплатное»? Я слишком дорого за него заплатил. Бесплатное, без
платьев, лето без платьев, голое, горячее, красное в пупырышках, которые
оказываются прыщиками от непрекращающихся потоков пота. Подумал и
исправил в путающихся мыслях на «бесплотное» - и в эту же секунду
появляется она, та, которую звали Бэмби (А почему она Бэмби? - Не знаю.
Она нам как-то сообщила это в торжественной обстановке…). Вернее, она не
появилась, она давно сидела где-то невдалеке и листала книгу «Сто самых
знаменитых актеров». Теперь я обращаю на нее внимание.
- Ребята, у меня же завтра обход! – слабо кто-то протестует.
- У всех обход, - говорит Кирилл, убедительно сворачивая шею бутылке.–
За что пьем?
За то, чтобы я хоть что-нибудь запомнил из этого вечера – пустой день,
пустой вечер, впрочем, как и все предыдущие…
- За прекрасных присутствующих здесь дам, конечно!
- Что за дискриминация, - вставляет свои пять копеек жена Гольдберга и
протягивает кому-то косяк.– За уродливых присутствующих здесь дам, стало
быть, не пьем?..
А дальше – то, что в вампиловских пьесах обычно обозначается как
«оживление за столом»: люди-интерьер, никакой разницы, входят-выходят,
разве жизнь не прекрасна? Голова раскалывается, ах-ах, девчонки, не
припомню такой жарищи-то, маленькие позоры и триумфы, сахарные арбузы
лопаются от одного прикосновения, сок стекает по рукам, по подбородку и
далее по шее, у Бородатого Павла несколько косточек даже притаились на
остаток вечера в его бороде – собаки, кошки, собаки, пятно-то точно не
отмоется, а ты его солью, солью присыпь, хищная улыбка сингапурской
ракушки, американская комедия на видео и растворяющий разгул случайности
с некоторой долей закономерности…
Один из сотоварищей переворачивает пепельницу на ковер (и так
затоптанный, с прожженными дырками, в веках потерявший свой узор) и,
чтобы скрыть смущение, присоединяется к играющим в карты; он вообще
неуклюж, забыл его имя-отчество, зажатый, небритый, и вечно пахнет от
него соляркой, как будто он в ней не только кисти моет, но и сам
купается; в свободное от глупостей время он занимался рисованием
штрих-кодов. Феликс злится и тихо начинает петь. Меня оттаскивает в
сторону Марк Наумович и жарко шепчет в ухо (занудлив, как все евреи):
«Ты только не проговорись, что мы с тобой сегодня уже пили, а то я не
буду – у меня что-то кровь из горла идет, да-с…». Осчастливил напоследок
потным рукопожатием и побежал плакаться кому-то в жилетку. Возле тусклой
лампочки (чтобы включить ее, надо было браться за нагретый черный патрон
и быстрым движением ввинчивать ее плотнее) на веранде кружит мошкара,
волнуется и гудит; тонкие, словно плети, выхваченные светом руки
вздрагивают и отмахиваются – Кирилл, милый Кирилл, ну сделай же
что-нибудь… и водички той, да, ну ты знаешь, желтенькой… Маленький
деревянный манекен без лица, с шарнирами и копытцами вместо ладоней, был
пущен по кругу, и каждый старается придать ему наиболее пошлую позу,
милые шалости, повод для поцелуя – интересно, как целуются куклы?
наверно, с тихим сухим стуком… Пока доходит очередь до меня, потерял
всякое подобие человека, жалкий, с маслянистым отпечатком пальца на
груди, с выкрученными наизнанку ногами и руками – а так он может? ой, а
давайте ему мордочку нарисуем, забавно будет? не надо… – и я тоже не
удерживаюсь от удовольствия поизмываться. Кука чихает в водку, после
чего фраза «Дайте Куке Сникерса!» на время становится хитом вечера.
Мы плавно перетекаем на кухню, там водка приятнее (назавтра все
почему-то очень хорошо запомнят именно четвертую бутылку). Сидим за
столиком, скрючившись, тесно сдвинув головы, тяжело дыша, травим новые
анекдоты про негров и черепашек, выпиваем ее, родимую, - ну, чтоб все,
раз-два, хлоп-хлоп – с одобрением разглядываем друг друга мутными
глазами, смеемся и закусываем. Квадраты на скатерти расползаются, во рту
горчит, мы любим и ненавидим весь мир, особенно Анну Курникову и того
Рыжего, огненно-рыжего, заклейменного многочисленными веснушками, что,
причмокивая, колдует над приготовлением коктейля «Победа пролетариата».
К изжелта-белому холодильнику магнитом пришпилена записка: «Ушел в
нирвану. Буду к обеду». В мусорном ведре – скомканные ноты.
Мама-инвалид, которая живет на чердаке и которую почти никто не видел,
сколупывает с подоконника засохший голубиный помет, и через определенные
промежутки времени, наполненные характерными звуками, мимо окна что-то
падает в сад.
- Креатив ведь так и прёт! – всё жалуется незнакомец (у него, кроме
лица-пудинга, еще и майка в нескольких пятнах зубной пасты), бубнит и
оглядывается в поисках костыля.- В черепушке роится! Куча мыслей! Не
успеваю записывать, млин... я даже когда ночью сплю, про себя текст
надиктовываю… Обидно только, что когда утром просыпаюсь – начисто
забываю… паранойя? или графомания? или и то, и другое?..
Кто-то проходит сзади, очищая в руках нечто яркое (вижу краем глаза), и
сквозь звенящий зной, сквозь сигаретный и марихуанный дым, удивительно
сильный и свежий запах апельсина на мгновенье защекотал нос.
- Вообще-то, я Вероника…
- У меня в одном рассказе была девушка по имени Вероника.
- Правда? – лукаво спрашивает Бэмби-Вероника.– И что она там у тебя
делала?
- Плакала, - неожиданно честно признаюсь я.
Истерзанный блохами и беременностью пудель, собака по кличке Собака,
подходит и кладет свою печальную морду мне на колено, мол, я здесь, чего
ждешь, гладь давай.
Вечереет. Пересаживаемся, сидим, лежим, танцуем, так, что со шкафа
свалилась коробка с открытками, до одури пьем под жужжание мух и
запальчиво, гомоня, обсуждаем Акунина, Гарри Поттера и философские труды
Гоббса. Щипая солоноватый лаваш, с задумчивым остервенением вгрызаемся в
мякоть копченой скумбрии, вытирая жирные пальцы о скукожившуюся на столе
салфетку, выкладывая рыбьи кости на краю тарелок причудливым узором
(баранину так и не приготовили, бросили на полпути). Кто-то, одураченный
вязкой духотой, обмахивается колоссальным веером из павлиньих перьев,
кто-то опускает два пальца в бокал холодного пива и протирает им глаза –
сумрак не принес ни долгожданного дождя, ни прохлады, ни, как минимум,
облегчения – моей мятущейся душе. Двое – Феликс и Кирилл – намагниченные
злобой, словно подчиняясь негласному закону подобных сборищ, сцепились и
в ритме своего танго мертвой хватки нелепо закружились по коридору,
сделали несколько неуверенных шагов и в итоге, клокоча матом, повалились
на землю, увлекая за собой и подоспевшую Чижикову-Драчковскую, и
вешалку, с облегчением скинувшую груз вещей на дерущихся. Феликс с
мокрым и пылающим лицом поспешно ретируется, Кирилл же, показывая
пальцем в окно на ускользающую в тень спину, торжествует и сплевывает
через каждое слово – из-за набившейся в рот шерсти чьей-то пушистой
куртки: - Нет, ты пп-представляешь?! Ут-тверждать, что Феллини снимал
кк-оммерческое кино! Вот он…
И добавляет несколько слов, скудных по смыслу и веских по значению
(когда он говорит о руках, я невольно вспоминаю, как один из персонажей
моих прошлых сновидений, томно волнуясь, обратил внимание на мои
«красивые, очень молодые» руки…). Челюсть сводит внезапной зевотой.
Пускай я утомленная тварь, кисель вместо крови, живу навылет, под
повизгивание и лай Собаки, под дружный храп сибаритов повернувшись
спиной к обманувшей надежде, сеятелем роняя по пути строчки и целые
анекдоты, пошлые и безумные мои истории – а сколько еще их, нерожденных?
спите покойно. Кричи – не кричи, ты один среди суетливых и потерянных,
понятия не имеющих о творящейся в мире игре, зимой, весной, летом, на
веки вечные зациклившихся на талантах своих надуманных, глухо ворча,
сосут их и мусолят, но мой-то – искренний и всамделишный, без дураков,
моя отрада, моя ограда из железных прутьев эрудиции и обвившей их,
жадной фантазии, за которой жизнь, за которой спасительная прохлада, за
которой я неуязвим… Творчество изначально заключает в себе корень лжи.
Но что толку в картинках? пожухнут и истлеют… Что толку в романах,
вызванных весенним томлением в груди, и в стихах, перепечатанных
недовольным другом? обрывки будут служить закладками для Маркеса,
остальное разлетится, растеряется, образы поблекнут и канут в забвение…
Нет, ты создай лабиринт зеркал, коллекцию собственных отражений в
реальной жизни, чтобы какой-нибудь пустяк, какая-нибудь черта, как
рекламный слоган, вспомнились спустя время, вызвали бы усмешку и были
рассказаны другим. Тогда ты жив.
- Класс шестой это был, наверное, так вот писали мы очередной диктант,
даже ручку свою зеленую помню, с золотым пером, - сочиняю прямо на ходу
для Бэмби и еще одного случайного слушателя, - а мне внезапно дико
хочется в туалет, просто мочи нет. Поднимаю руку, типа, прошу разрешения
выйти, но никто не реагирует, будто бы нету меня… Тогда я тихо встаю,
выхожу из класса и через некоторое время возвращаюсь. Причем, моего
возвращения тоже никто в упор не замечает – и это во время контрольной!
Но странность, на самом деле, в другом: пока меня не было, диктант в
моей тетради продолжал писаться. Без посторонней помощи, моим диким
почерком, даже видно, где я раздраженно пытался расписать ручку…
И для эффектного финала: - Это был тот единственный раз, когда я получил
за диктант четверку.
- Да, да, я знаю, - пьяно сипит Драчков (он, полный и рыхлый, как
фотография смазанный, перестарался, перепил и вот уже несколько раз,
бледнея, уносился в сторону туалета – явно не в поисках своей девушки),
- я ведь композицию такую экстравагантную забабахал, сурьезная
композиция, no comments, но, видишь ли, нам «Воздух» тему дали – так там
парашютисты вот в таких (показывает) движениях, поиск истины в
атмосфере, вроде парашюты еще не раскрыли, а только готовятся – и воздух
бьет их в лица – это тебе не фиги воробьям показывать! Согласен, со
складками одежды траблы будут, да и вообще, кого бы так подвесить, чтоб
попозировал для энтого дела…
Тоже со своими игрушками. Девушки, слава и всё такое. Я задумчиво гляжу
на него, на магистраль пробора в его жирных волосах, на торопливый жест,
каким он промакивает носовым платком шею и лоб, на его щеку, где
расползлось родимое пятно в форме озера Байкал, причина доброй половины
его комплексов, и хлястик его застиранной майки, надетой задом наперед,
что масонскими знаками своими (утюги, цифры, перечеркнутые треугольники)
сообщает домохозяйкам нечто – и предательски торчит наружу, словно язык
висельника. Как пресно всё, как пошло и буднично. Что ты знаешь обо мне?
Ничего.
- У меня книжка есть, - говорю, в предвкушении устраиваясь поудобнее, -
с фотографиями парашютистов. Не то «Нэшэнэл джэографик», не то еще какая
«Лабуда корпорэйшен».
- Правда?
- Да – вот такая толщенная, знаешь, на мелованной бумаге, в ярко-желтой
суперобложке, там даже вкладыши есть, и знаешь – минимум текста – в
начале только, и в конце чуть-чуть, а так – одни фотки, обалденого
качества, с такими ракурсами и цветами!..
- Май фрэнд, - изменяется он в лице, и даже побагровел на мгновение,
осторожно притрагивается к моему плечу, - слышь, мне эта книжка позарез
ой как требуется, веришь, очень-очень! Я б тебе за энту книжку…
- Она сгорела. При пожаре, - повествую я, не имея сил отвести взгляд от
байкала драчковской щеки (что за книга? какие парашютисты? а ведь
запомнится, найдет себе место в кладовых памяти этих беспечных людей – в
качестве доказательства моего существования…).- Как? ты разве не слышал?
да я уже тыщу раз рассказывал, и Мигель в тушении участвовал – где он,
кстати, он подтвердит? нет его… может, не он был, но кто-то… Что ты
делаешь, Кука?
- Я стриптиз показывать буду, - хмуро и решительно говорит Кука, убирая
со стола бутылки и прочую снедь. После чего долго, деловито выбирает
подходящую музыку, раскидывая кассеты в разные стороны, и как-то
пакостно улыбается, поддерживаемый одобрительными выкриками – давай Кука
давай – и аплодисментами, медленно угасающими – в опасении, что Кука
действительно разденется. Тогда для «создания романтической обстановки»
Евгений, уже в гриме японской гейши, накидывает на лампу легкую розовую
ткань, и вместе с качнувшейся лампой качнулась и комната, расплылась
розовым теплом, зашевелились тени по углам, и какая-то девушка,
ухваченная мною в зеркале, зажав рот платком, убегает на веранду.
Впрочем, от обилия молчаливого внимания Кука быстро размяк, утомился,
стал скандалить и восхвалять красоту жены Гольдберга, демонстрируя в ее
честь свою коронную стойку на голове (из карманов шумным дождем
посыпались ключи, мелочь и деревянные фигурки-талисманы); лишь по
прошествии многих лет я понял, что все мы – графоманы и социально
опасные художники, мелкие воры, буйные алкоголики,
таксисты-вегетарианцы, сезонные портовые рабочие и кришнаиты – все мы,
привыкшие наблюдать любовь и фейерверки по телевизору, были
безжалостными и методичными убийцами: мы просто убивали время и делали
это с удовольствием.
-… а зачем мы напиваемся? Когда нам плохо, мы хотим утопить свою печаль
в бутылке, но почему именно в бутылке, а не с психологом?.. – вдруг
откровенничает со мной жена Гольдберга.- Мне самой щас очень плохо, и я
первый раз в жизни от горя напилась и подумала: зачем же я так сделала,
хотя сама всегда всем помогала, а себе не могу, и всего-то потому, что
не могу найти выход из проблемы… Может, ты мне подскажешь, зачем мы
топим горе в бутылке?
Я пожимаю плечами.
- Всё равно остается такое ощущение, будто мне не доверяют, - бормочет
она, засыпая. И уже совсем склонившись на колени к Евгению, невнятно
шепчет: - А дальнейшее общение представляется каким-то неискренним.
Евгений гладит ее по голове, затем делает из салфетки цветок и вставляет
ей в волосы. Когда-то он начал с ней роман в надежде, что это поможет
ему с ролями в театре ее мужа, однако это не помогло, потому что он был
плохим актером. Холеный мальчик с нежной кожей, когда на репетиции надо
было засмеяться, он заплакал. А теперь он – притча во языцех, ходит в
странных одеждах, сшитых ему женой Гольдберга, в кимоно и лоскутных
жилетках, и подрабатывает натурщиком в художественном училище.
Он поднимает свой ясный взгляд на меня:
- Она смешная… Ты знаешь братьев Гримм?
- Лично? – усмехаюсь я.
- Нет, так…
- Знаю.
- А ты, Бэмби?
- Что?
- Знаешь братьев Гримм?
- Лично?
- Нее.
- Знаю… – улыбается Бэмби.– Ты хотел нам сказку рассказать?
- Да. Хотел. Но что-то… что-то перехотелось…
От усталости (жизнь от одной скуки до другой – неужели так будет
всегда?) я тоже начинаю потихоньку слепнуть. С дремотным безразличием
гляжу на стол, часто мигая и находясь в неясных видениях первосонья:
индийские «палочки-вонялочки» тихо тлеют и упоительной, арабской
(почему-то) вязью пишут в воздухе мемуары; за ними зеленая пластмассовая
миска с салатом-оливье, куда недостаточно мелко накрошена колбаса, вон
там майонез – как бы к лавашу, который уже съеден, – затем крошки,
корки, пробки, огрызки, и вот кто-то стремительный из танцующих задевает
ногой стол, и бутылка, потеряв сознание, опрокидывается и, незамеченная
никем, торопливо, с горячечным азартом, иссушает себя, толчками
выплевывает темно-красную жидкость куда-то меж тарелок… дальнейший путь
неизвестен…
- Да когда же он придет, этот официант? Никуда не годится, ах, это
ни-ку-да не годится, милые! в мое-то время такое... в конце концов, мы
же не можем ждать вечно, в конце концов, мы можем пойти в другое кафе… -
я мгновенно просыпаюсь, оглядываюсь, однако наваждение уже прошло, и
рядом никого, кто бы мог это сказать.
- Понимаешь, в каждом человеке есть жемчужина плохого.
Мой ангел с кривыми зубами (в старости ты наверняка будешь некрасивой,
так давай поторопимся!), я же абсолютно не помню, с чего начался
разговор, но чтобы хоть как-то поддержать:
- Жемчужина – вряд ли…
- Почему? – искренне удивляется Бэмби.
- Жемчужина – светлый образ, символ чего-то блестящего. Скорее –
капелька.
Сказал – и самого передернуло.
- Капелька? Хм… О’кей, тогда пусть будет пятнышко. Пятнышко плохого в
каждом из нас. У кого-то чуть больше, у кого-то чуть меньше. Поэтому и
ты хороший человек, и я хороший человек…
Преследуемые подпрыгивающей музыкой и хором нестройных голосов, мы
поднимаемся по лестнице на второй этаж, якобы собираюсь показать
какие-то альбомы с марками, она ускользает из-под моих рук и делает вид,
будто не замечает моей пьяной качки от стены к стене. Как в законе
умножения несколько отрицательных чисел приводят к одному
положительному, так и коллекция ее некрасивостей (маленький рост,
слишком далеко друг от друга посаженые глаза, по-заячьи слишком большие
передние зубы) и несуразностей (надменно вздернутые брови и кажущийся
дерзким взгляд никак не вяжутся с ямочками на щеках) придает ее лицу
нечто такое, что принято называть «определенным очарованием». Зверушка
этакая, узкие джинсы, тельняшка, что ли, волосы ниже плеч, говорит, что
восемнадцать, а на вид – лет 15… Специально упомянула, чтобы не
сдерживала обманчивая внешность, или заведомо солгала? Главное, чтобы не
начала лгать в другом, все эти усталые нелепые отмашки (живот, вставать
рано, сон плохой приснился, котенок утонул в унитазе etc.). Нет, им ещё
пару тысячелетий понадобится, чтобы научиться обманывать ловко и
красиво… О небо, сколько еще метров до кровати?!
А день на поверку оказался не таким уж и скучным, его просто надо было
пережить, нужно было нащупать бьющуюся жилку робкой истории с
продолжением – утром, в припадке одиночества, кинул в почтовый ящик
конверт с надорванной купюрой и текстом для рубрики «Знакомства»
(образование высшие, возраст замечательный…), а вечером уже
«познакомился»: продвигаемся почти на ощупь по коридору, темному,
низкому, завешанному штурвалами и засушенными русалками, заставленному
высокими вазами с погремушками мака, аккуратно перешагивая кипы бумаг,
архитектурные проекты и училищные шпалеры, с опаской ошибиться дверью,
чтобы ни в коем случае не натолкнуться на маму Евгения, вот уж, наверно,
от этого зрелища станет невыносимо – полулежит, должно быть, в сахарной
ночной рубашке, желает чаю и в ожидании сына медленно расчесывает
длинные седые волосы, незаметно для меня приобретая вес, уплотняясь,
становясь моим мыльным пузырем про запас… Тени, шорохи, допущения.
Коридор, резко свернув, больно ударил тумбочкой о колено и буквально
втолкнул меня в приоткрытую дверь, я догоняю себя, заглядываю, замираю –
сидят недвижимо, молча манят за собой, три старушки под окном пряли
поздно вечерком, картинные, сосредоточенные, – э нет, милые, говорю я
им, не сейчас, позже, - и упоительный шепот Бэмби – ты это хотел мне
показать? – всколыхнул видение, фигуры расплываются красноватым воском
забвения, уменьшаются, одна опрокидывается, другая вскидывает как по
команде руки, и плод моей близорукости и лунного света из окна,
претерпев волшебные метаморфозы, оказывается сумрачной каморкой в
завалах театральных одеяний и полуразобранных манекенов. Ноги, головы,
сомбреро и блестящие пуговицы мундиров.
- Может, свет включить?
- Не, так страшнее… Ах, Артем, Артем, Артем, - говорит она почти
неслышно в этом предгрозовом мареве, - я буду повторять до тех пор, пока
тебе не надоест…
Беззвучно смеясь, она привстает на цыпочки, прижимается теплой щекой к
моей щеке, я внимаю клокочущему дрожанию ее тела, дыханию, мягким
волосам, которые лезут в глаза, прикосновениям ее рук, которые ищут, всё
время что-то ищут, дразнят и теребят; ее губы также весело отвечают моим
губам, как будто всё происходящее является частью нам одним знакомой
шутки… и ведь знаю, прекрасно отдаю себе отчет в том, что для нее это
случайность, любопытный пустяк, очередное стечение обстоятельств
очередного вечера, что завтра мы будем чужие, мучимые похмельем и адской
головной болью, но это будет завтра, а сейчас от нее кисловато пахнет
потом и еще чем-то пряным, как от нашкодившего ребенка, который стащил
украдкой кусок торта, - и сердце мое слепое захлестывает сладкая тоска…
Обуреваемые желанием, мы валимся на сдержанно вздохнувшую кровать,
оказываемся в куче тряпья и белья, хохочем, барахтаемся, задыхаемся, да,
это временное помешательство – от близости, от жары, любви, гнева,
восторга, от нашего особого рода молчания, то, что надо, и этот мокрый
блеск между бровями и в ложбинке под нижней губой, а в тайной оранжерее
моей души – в плену объятий легко мечтается – уже зреет неясная история
(в благодарность, что ли), которую расскажу ей на ухо, нежно щекоча
своим шепотом, чтобы она кувыркнулась и сказала… да, чудесную историю о
первой любви к учительнице – чего? – пусть будет астрономии, потому что
Бэмби… тем временем рука скользит к сокровенному, и предчувствую: тело
человеческое как странный механизм, некая совокупность замка и ключа,
оснащенная страстью к открыванию других… Дивное блаженство и
спокойствие, какие бывают по преодолении последнего в половом акте
вздрагивания, и в выжатое тело, охваченное непроявившимися судорогами
истомы, в опустевшие легкие с шумом ворвется воздух, будоража
сгустившуюся кровь, пробуждая жизнь, позволяя клеткам мозга вновь
вырабатывать импульсы, которые смущенно и неуклюже ворочаются в голове…
вот такой вот я зверюга! Пока остальные там, внизу, то я с девушкой
здесь, наверху, на черной шелковой простыне, мы одни на белом свете,
сочные поцелуи и безоговорочная поддержка моих действий! Я просто зверь,
волчище и тигр, нет, лев!.. Однако на сегодня концерт отменяется.
- Вижу, что помешал, - говорит Мигель, он даже и не подозревает, сколько
в этой фразе суицида. Стоит в тени, на пороге комнаты, и только по
голосу я узнаю его.
- Это твой друг? – произносит она и как улитка мгновенно прячется под
складками серебристой ткани, отодвигается от меня, удаляется – и
кажется, что – на край света.
- Мигель, иди в жопу, - рычу, не сводя с Бэмби глаз (к пальцу ее
прицепился волос – золотой трещиной в воздухе мгновенно блеснул он…), -
мы с тобой позже поговорим…
- Да, но мне надо сейчас, - непривычно сухо отзывается Мигель.
- Пойди выпей чего-нибудь, потом, потом…
- Это срочно.
- Он твой друг? – как-то странно повторяет Бэмби.
Одной рукой придерживая спадающие штаны, другой – выталкивая Мигеля в
коридор, я злобно сквозь зубы бормочу:
- Ты что, в конец охренел? Из-за таких, как ты…
Полностью игнорируя мое ворчание, он выпаливает – чересчур звонко,
четко, как пионерскую клятву, на взволнованно-повышенной интонации:
- Артем, я ее убил.
- Кого?
Его лицо заштриховано полутьмой, и пока я в поисках выключателя шлепаю
ладонью по теплой и липкой стене, различаю лишь его зыбкий силуэт,
высокий, ссутулившийся, покачивающийся, словно на ветру стоит, разводит
руками, потом снова сводит, пальцы сцепляет и хрустит, нервно
похрустывает костяшками, точно знает, насколько это меня раздражает, и
вроде сам заряжен нетерпением, пританцовывает, в плаще своем мешковатом,
и разбросанная по полу бумага безжизненно шелестит у него под ногами.
Шелест и хруст.
- Полячку, ну, ты помнишь? С которой ездили мы на Бугаз.
- Что значит – убил? Мигель, ты давай это, без гипербол. Вы поссорились,
подрались? Ты ее ударил, да?
Он продолжает раскачиваться коброй и играть на своей невидимой гармони,
смотрит куда-то сквозь стенку, молчит. А меня начинает трясти:
- Чисто Байрон, щас сонетом разродишься – знаешь что, иди проспись. Мне
есть чем заняться…
Берусь, было, за дверную ручку, а он скороговоркой:
- Натурально, я ее натурально убил, из ружья нашего, из пневматики.
Сзади подошел и в спину всадил, ну, чтоб не в голову, - ну щас базарить
нечего, хотя знаешь, что-то есть, сомнения какие-то на душе беспонтовые,
да фиг с ним, ну, потому что не знал даже, что так, что обернется и
зашипит, будто свистеть хотела, а потом упала, почему зашипела –
непонятно, не хорошо, короче, да ты сказал, а она в чемодане.
- Ты что, дурак? – выдавливаю из себя. Где же треклятый выключатель?!
- А ты…
- Что – я?
- Ты сказал, - всё на той же высокой тональности, почти фальцетом,
говорит Мигель, и кажется мне, что амплитуда его колебаний
увеличивается, да и сам он разрастается, раздается вширь и, черным
облаком заполняя душный коридор, надвигается на меня – не продохнуть.
- Что я сказал? – шепчу.
- Ты сказал: «Одумайся, брат, убей ее», а потом рассказывал – ну,
вспомни! – о нем, о своем знакомом, который жену свою хлебным ножом – а
потом в море на прогулочном, что ли, катере, и никто не смог его
обвинить, потому что не нашли, ну, никто же и не подумал, решили, что
сбежала, погуливала потому что, ты еще сказал – неуловимый Джо – и ты до
сих пор покупаешь у него молоко…
В это мгновенье, с грохотом и тяжестью океанской волны, на нас хлынул
ослепляющий металлический свет, не просто сверху, а из всех щелей, - то
мои пальцы, потерявшие в лихорадке чувство осязания, сворой собак
наконец-то обнаружили выключатель и облобызали его. Сердце, более не
сдерживаемое внутренними путами, проваливается в тартарары и, почти
сразу же выскочив веселой петрушкой, начинает колотиться где-то в
затылке, словно на волю просится, - и, думаю, мы с Мигелем поступили
одинаково: зажмурились, втянув плечи, съежились и покачнулись, как
кегли…
Вот так, стоим, качаемся, Мигель шумно вздыхает и протирает глаза. А у
его ног притаился…
- Это чемодан? – спрашиваю. Будто сам не вижу, что не трамвай.
- Это чемодан, - отвечает остатками голоса (при электрическом свете
голос у него другой, шершавый как наждак, больше не срывается, да и сам
он как-то физически сник, засушенный энтомологом богомол).
- Она внутри? – спрашиваю.
- Она внутри, - подтверждает.
Чемодан большой, какого-то картофельного цвета, с черной потертой
ручкой. Шрам на боку. Безучастный взгляд двух замков и довесок
миниатюрных ключей.
- Она меня обманывала, - упрямо произносит он, делая непроизвольный жест
в сторону чемодана.
- Мигель, ты больной, ты окончательно свихнулся, - пытаюсь я убедить не
то его, не то себя, - но это же не причина, чтобы… чтобы…
Я досчитал до трех. И мир не перевернулся.
Бред, всё не то, не те слова, пустые, надо было как-то по-другому, чтобы
мы оба опомнились и ситуация разрешилась сама собой. Что вообще говорят
в таких случаях? Мои соболезнования? «Ты сказал, ты сказал»… Она мертва.
Эта девушка, которую я видел всего один раз, мертва. С высокомерным
косоглазием, в цветастом сарафане, шлепанцах, торопилась, когда ела
мороженое, и лениво заигрывала со мной, пока Мигель бегал за очередными
порциями. Всё. Она мертва. И виноват в этом… Я цепко хватаю его за
пыльный плащ, словно он намеревается вырваться, скрыться, ускользнуть,
как ускользает между пальцев моя реальность, как покидает меня мой
благодатный хмель, и огненные слова – «я ее убил» – продолжают стучать
кровью в висках – у-билл-я-билл-у-билл-ты-сказалл-а-я-убилл – с бодрой
вагонной прытью вгоняя гвозди в сжавшиеся мысли. Осторожное лезвие
скальпеля, чуть холодя, рассекает тончайшие слои ткани сознания,
окружающую пелену; в возникающем и расширяющемся проеме появляется мир,
проявляется незнакомой переводной картинкой: вроде по-прежнему заводные
мотивы с первого этажа, те же передвижения стульев, возгласы (ты
палку-то принеси, мы его палочкой достанем!... – кого?), но всё иначе,
под потолком качается китайский фонарь, какие-то рыжие и синие
порнографические намеки на стенах с неправдоподобно отслаивающимися
обоями, бледное, перекошенное злобным тиком лицо прямо передо мной. Труп
в чемоданчике.
Мигель глядит на меня почти с брезгливостью и изумлением, вылупившись
большими серыми глазами из-под красных век, не знаю, что он хотел найти
у меня, похвалы, что ли, сочувствия, поддержки, зачем пришел, рассказал,
облизнул пересохшие губы, а на левом глазу его мерзкий ячмень; берет
меня за запястье железной хваткой и отводит мою руку от себя:
- Что ты как баба – что делать? что делать? Она лгала мне, обманывала,
понимаешь, я думал – только с мужем, так думал я утром, ну, хрен с ней,
не знаю, так эта курва, это насекомое, она же с каждым сукиным сыном,
так мне сказала, на разборе полетов, взъелась за вчерашнее, а как я мог,
если только узнал, что у нее муж? Не уважаю. Так она мне еще и истерику
закатила, опять пьян, грит, ну ты прикинь, - что это? что это такое?
стала на пол плевать, пока ружье у меня в руках не заметила…
- Мигель!
- Кто ее знает. Я ее не знаю. Вернее – не знал… У нее шило не в заднице,
а в другом месте – видит ружье, мерзостей наговорила, и про вчерашнее,
ну, то, что не получилось у меня, да, ну что воду-то толочь, пошла ты, и
ведь просил!.. гавкала как шавка, короче, как ты и предупреждал, ну, у
тебя опыту побольше, ах да – сказала: ты чё, убить меня собрался? и вот
так усмехается, не знаю, видел ли ты когда-нибудь, как эта тварь
усмехается – такой, знаешь ли, узкой противной щелочкой, как для писем,
и грит мне: «Сожалею, но я верю в реинкарнацию»!.. Скажи – курва?
Разворачивается спиной, садится за зеркало и рожу начинает свою
скоблить, прыщи давить, не знаю там… И я думаю – ты был прав,
стопроцентно прав, взять и убить, зачем я себя мучаю, скажи, ради чего?
Хватит с меня. И, блин, знаешь, такая сразу расслабуха навалилась, не
поверишь…
Стискивая виски, выдавливая разрастающуюся головную боль, я смотрю на
Мигеля и отказываюсь понять – он что, тоже часть моей игры?
Недорассказанная история? Кто так удачно соврал, что на свет появился
он, Мигель? Голос рассказывает, раздается помимо меня, я лишь
внимательно слежу за шевелениями торопливых губ, за тем, как несколько
капель слюны слетают с его языка, не различаю слов и слабею – связь
нарушена, речь отдаляется, становится всё смутнее, и тут всплывает –
лодка! – что я только – лодка! – в начале событий.
- Что? – глухо откликаюсь я.- Какая лодка?
- Ну, лодка, ну, твоя лодка эта – ты чё, оглох? Я же говорю – в море с
тобой пойдем, короче, ну, как этот твой знакомый, и, ну, вообще,
поторопится надо, знаешь, заманала меня вся эта хренотень уже…
Вот оно что.
- Нет. У меня нет лодки. И никогда не было.
- Ты давай это – без этого! – подозрительно косится Мигель на меня.-
Говорил же сам – от деда досталась – да что с тобой сегодня? – покрасить
нужно, еще продать думаешь… Вспоминай!
- Я прекрасно помню всё, что я тебе говорил, но тем не менее – лодки у
меня нет.
- Как же так, Артем? А на чем же ты рыбачил? - (его бритая яйцевидная
голова заметалась еще быстрей).- Да ну, получается, что ты… что…
- Ну! – подстегиваю его – в рожу тебе, что ли, плюнуть? теперь и меня
убьешь?
- Ну, что ты… обыкновенное трепло.
Вяло улыбаюсь, неясно и как будто себе, провожу пальцем по лбу,
наверняка, неубедительно, а сам осекся, а у самого ноги подкашиваются,
блин, сделай же что-нибудь! обрати в шутку, возрази, кричи так, чтоб его
барабанные перепонки лопнули как первомайские надувные шарики! ощущение
такое, будто куриной шкуркой из бульона подавился, ни сглотнуть, ни
кашлянуть, а ведь это действительно только начало: за спиной всё
приходит в движение, оно подкрадывается сзади, сейчас бросится,
захватит, обнимет за плечи, робкий шорох – к вам можно? – и Мигель,
закусив губу, прислоняется к стене.
- Артем, если ты не идешь, то я ухожу.
Дверь приоткрывается, и из черного провала мягко выскальзывает рука со
звякнувшими браслетами – это Бэмби, стоит, как и я, босиком, морщится на
свету, накинула на плечи какой-то зеленый плащ и препоясалась золотой
лентой, на голове – венок, не девушка – цветок.
- Чего? – спрашиваю скорее механически, и мне веско, с досадой,
отвечают:
- По телику «Казанову» показывать ночью будут. А мне еще до дома, ну,
добраться надо – понимаешь? Я же посмотреть хочу…
- И что?
- Мне аж до Ближних Мельниц – (вороватый взгляд в сторону Мигеля – можно
ли до конца?) – будь ангел, не придуривайся, ты же подбросишь?
- Что?
- Ну, на машине – ты подбросишь, скоренько, да? У тебя же есть машина?
Ты же немного пил?
Под моим глазом оживает нерв. Уйди, замолчи, сгинь.
- Машина. У меня нет машины. Нету… И лодки у меня нет! У меня вообще
ничего нет – слышите, вы оба? Да!
- Я не понимаю, почему ты кричишь, - (и было что-то в том, как холодно
она это произносила, как презрительно – освещение ли? – дрогнули уголки
ее губ…), - ты можешь об этом и спокойней сказать – и причем здесь
лодка? Мне же… мне сказали, у тебя есть машина… что с ним?
Мигель корчится, топает ногами и нагибается, придерживая живот, будто
оттуда неминуемо должны вывалиться все его разноцветные кишки, и лишь
тогда взрывается смехом – надсадным, тонким, спешным, и вся фигура его
напоминает теперь скомканную записку, разбегается складками, четкими
порезами света.
- Не понимаю, - растерянно говорит Бэмби, смотрит то на него, то на
меня, и действительно не понимает, неосознанно пробегается легкими
пальцами по лицу и поправляет волосы, выставляя на обозрение тайную свою
мысль – а вдруг над ней?.. – и вспыхивает, обижено поводит плечом: -
Знаешь что!..
- Нет, не могу, - содрогается Мигель, ему тяжело говорить, - выходит,
что тебя тоже, а?.. Артем, тебя тоже!.. Надули! Никто не любит!..
Он по-прежнему смеется, прикрывая ладонью глаза, но я вижу, я же вижу,
как горят его щеки, как он не может остановиться, он захлебывается в
ледяной воде смеха, который становится всё более судорожным, и вот –
мгновенье – он умолкает – его глаза расширены и блестят от тщетно
сдерживаемых переживаний, губы искривились загогулиной, и Мигель
заревел. Горько, не стыдясь присутствия, навзрыд, как ребенок, - он…
лодка… лодка… а она… зашипела!.. - с нервным клокотанием откуда-то из
горла, даже закашлялся, и, пошатнувшись в последний раз, он,
обессиленный, падает на девушку, уткнувшись ей в плечо, одной рукой
обхватив за шею, другой – с некоторой неловкостью за талию, а она,
откинув голову слегка назад, ошарашено разводит руками – с
растопыренными пальцами, так, будто только что ногти покрасила, - и всем
своим видом дает понять, что ей пора.
- Прекратите вы, немедля прекратите! – взвизгнул старческий голос за
стеной, затем протяжный стон: «Опяять…», гулкий удар, видимо, брошенного
в стену тапка, и уже более решительно: «Раз-раз, про тебя идет рассказ»
- как ни странно, именно это выводит меня из оцепенения, лишает статуса
наблюдателя:
- Мы маму разбудили, - с этими словами я проворно заталкиваю парочку
обратно в каморку, протягиваю, было, руку к чемодану и вовремя одергиваю
– как это? ножку сюда, ручку сюда, улитка в домике, уснула, свернулась,
или молча таращит глаза, где это было – девушка хорошо сложена, нет,
прочь отсюда, от тяжкого и влажного воздуха с примесью лекарств, сейчас
всё выясним, сейчас всё пройдет, и Бэмби, отступая назад, не
удержавшись, опускается со своей ношей прямо на постель, причем, Мигель,
бурно всхлипывая и не желая покидать нового прибежища, упорно держится
за постороннюю ему девушку, пристраивается рядом, сползает по ней и
теперь прячет свои рыдания в ее обнаженных коленках – наверняка, без
единой мысли об этой случайной близости, которой я так недавно упивался.
- Что вы, собственно говоря?.. – бормочет Бэмби, моя бедняга, и
безмолвно, одними губами, со страдальческим выражением лица спрашивает
меня: что делать? затем внимательно взирает на сжавшегося на ее коленях
человека (Мигель в жалкой, безвольной позе, плечи колышутся, сучит ногой
по полу) и говорит: - Тебя что, бросили?.. Брошенка, да? Ничего, знаешь,
они возвращаются, она еще…
Не думаю, что Мигеля могло утешить осознание того, что полячка еще может
вернуться, однако с какой-то мстительностью машу Бэмби руками, дескать,
это ненадолго, потерпи. Она по-своему понимает мой жест и неловко,
нерешительно гладит по ежику его коротких волос и, преобразившись, тоже
начинает шмыгать носом – воспоминание ли, солидарность, материнский ли
инстинкт, но смотреть на них смешно и страшно, сегодня на арене
комический дуэт: девочка и смерть.
Отворачиваюсь. Лавируя средь вешалок (благодаря свету из коридора многое
из реквизита расцветилось, на костюмах проступил болезненный румянец,
аляповатые пятна выстраданных идей), я двинулся, засунув руки в карманы,
переступив брошенный стул, прохожу очень медленно через всю комнату к
окну. Когда, зажатый зингеровской машинкой и водопадом фланели, шелка и
кружев, занимаю позицию у окна, становится совершенно ясно, что понятия
не имею, какого лешего меня сюда понесло, - здесь душно и тесно, запах
пыли, двойная рама, дергаю за форточку – но безуспешно; на подоконнике
россыпи пластмассовых и костяных пуговиц, флаконы, сдохшая муха и мотки
шерсти.
Тягостное ожидание развязки. Но ее не будет.
Хуже всего то, что никак не удается сосредоточить взгляд на том, что
прячется за стеклом, всё тускнеет, плывет, теряет краски и смысл, как
будто не я выглядываю наружу, а ночь, воспользовавшись отверстием окна,
бесстыдно глазеет на меня, ага, так вот он какой, – и отчего у меня
постоянно такое ощущение, словно мое отражение знает больше чем я? – при
этом сознание работает ясно и четко… За эти – три минуты? полчаса? часы?
с тех пор, как Мигель вызвал меня в коридор (а как выяснилось – в
преддверие ада), я успел проникнуться к себе и жалостью, и ненавистью:
разве это не то, о чем ты так мечтал, доктор Франкенштейн? Твоя выдумка,
вырвавшись на свободу, материализовалась, приобрела катастрофические
размеры и изменила судьбы, обратилась ночным кошмаром – душе моя
усталая, сего ли восхотела еси? Ты так радовался утром, когда Мигель
поверил в твою незатейливую криминальную сказку о «неуловимом Джо»,
молочнике-женоубийце, а теперь – взгляни на них. В черном стекле, за
твоим правым плечом, отражается желтый прямоугольник коридора с краешком
любопытствующего чемодана; за твоим левым плечом маячит зыбкий силуэт
двоих, они, как ожившие облака ила сквозь толщу воды, принимают довольно
прихотливые очертания, вздымаются, опадают, всхлипывания стихают,
сменяются покашливаниями, Бэмби (ее золотой пояс тускло поблескивает,
точно подмигивает) смутно целует Мигеля в макушку, он приподнимается и
прикладывает палец к губам – или это всего лишь мне чудится? Странный
фокус с зеркалами?.. Я упираюсь лбом в холодное стекло, чтобы не упасть.
Зеркала множатся, дрожат, дребезжат, не дают рассмотреть мое лицо, - в
одном из зеркал мы с Бэмби одни, в другом – я убийца, в третьем – сам
аккуратно сложен и спрятан в чемодан, где сухо, неудобно и темно, и
металлический замочек клацает меня по зубам (в четвертом зеркале еще
хуже, мы уже там, на море, опускаем чемодан в черные волны, которые,
коротко глотнув, принимают жертву, - и тогда-то мы понимаем, что забыли
дома зонты, потому что небо, оцепенев от напряжения, разражается
дождем)… Какое из отражений моё, родное, обиходное? Неужели там, где я
бледный перепуганный карлик?..
Человек так глупо устроен, что для сумасшествия ему просто обязательна
индульгенция, некое разрешение судьбы, удачно предложенная причина. Так
просто сойти с ума уже не может никто. На, лови – то, чего ты в жизни
боялся больше всего – повод для собственной истерики: вспотеть от
внезапной слабости, завертеться как волчок и сделать или сказать нечто,
что, по мнению других, мне не присуще, – высказать наболевшее, всё, что
я о них думаю. Скандал, хохот (да он же пьян!), крики, валерьянка и
ссоры. Выглядело бы так, словно я наконец-то раскрылся как китайская
шкатулка и показал всем свое истинное лицо… Это была находка такой формы
страха, рядом с которой никакой другой страх, скажем, перед одиночеством
или геморроем, и стать не мог бы; и в данном случае меня бы больше
разозлила не реакция окружающих, а что-то другое, грязное и гадкое,
что-то действительно бабское, необходимость размазывать слезы по
замурзанным щекам, сам бессмысленный поступок, который никак не связан
ни с игрой, ни с карьерой, ни с девушками, но который, словно сквозняк,
принес бы из детства напоминание о давно забытых обидах и стрессах. И
эта внезапная, эта пронзительная ночная тишина, она живая, она мерно
бьет по ушам, болью отзывается в висках, нечем дышать, слегка
подташнивает – когда же наконец спадет (словно занавес) проклятая жара?
Стою как кукла, тупица, слабак, глупо уставившись во двор… там кишат
мелкие тени, скользят, разбегаются, на дерево лезет голый Кука и, с
тошнотворной отчетливостью сверкая в лунном свете яблоками своих ягодиц,
что-то кричит, что-то показывает, гордо вещает всему миру, а
Драчков-неудачник, который никогда не окончит училище, резво бегает по
саду с блокнотом, спотыкается, взбирается на фонтан, аж подпрыгивая от
нетерпения, и старается Куку зарисовать…
Прогнать Мигеля? Но как? Уносить ноги – но куда? Да и как это будет
выглядеть: под пристальными взглядами искать ботинки – не бежать же в
ночь в одних носках! – потом невыносимо долго надевать, зашнуровать,
потом срываться и кувырком… Милицию стоит забыть сразу – я пойду как
соучастник, наручники, побои, знакомый старик-адвокат, а этот псих
Мигель заявит, что я науськивал, что это с самого начала была моя идея,
и переубедить его будет крайне тяжело. Схватить что-нибудь в руки, вот
ножницы, например, и кричать «Здесь убийца!», орать, бить ногами в
стены, пока кто-нибудь не прибежит? А вдруг… вдруг дверной проем
наполнится лицами, Евгений в мерцающем костюме Элвиса, дружелюбно кивая,
скажет: «Мы в курсе», и стоящие за ним будут, хищно скалясь, показывать
на меня пальцами? Вот катарсис! вот момент истины! ну да, конечно же,
как я сразу не догадался, не был готов, повелся как дитя и практически
сразу проиграл, даже без боя: они меня раскусили! Со всеми своими
идиотскими историями про девушку, ее мужа и чемодан, Мигель лишь ловко
испытывал меня, проверял, издевался надо мной, над моей игрой! Он вёл
свою игру! Полячка эта, наверняка, дома сидит, мультфильмы смотрит, а
чемодан набит грязным бельем и несколькими энциклопедиями для веса…
Мигель врал мне, тому, кто придумал правила, и его целью было вызвать
тихую ненависть к его пошлым анекдотам и неудачам, как пиявки липнущим в
этой звенящей жаре. Он гадюкой испрашивал у меня совета в самые
неподходящие моменты, а сам в душе хохотал и пририсовывал мне, как на
фотографии, кошачьи усы, он врал мне, он врал, врал!
Но ничего, мы еще увидим, кто кого, – пробую обернуться назад, чтобы он
охнул от моего насмешливого взгляда, чтобы он понял – я всё знаю, карты
на стол, однако в шее что-то хрустнуло – я поморщился, так и не
посмотрел. Что поделаешь! неужели вся эта вечеринка – ни что иное, как
сплошная фикция, спектакль с единственным зрителем – мной? Удачно
придуманный розыгрыш, ложь для лжеца, ловушка для шпиона, куда меня
заманили Мигель и Бэмби, старались, разучивали по ролям, похвалил бы,
ведь в реальной жизни они наверняка любовники – в голове! новый мир!
инсталляций и перформансов! – а режиссером этого светопреставления был
Пудинг! Оскар за костюмы – жена Гольдберга, поприветствуем. Сценарий –
Евгений, молодой, но уже подающий надежды, вот несколько цитат на пробу:
«Бэмби: Он твой друг? - Мигель: Обыкновенное трепло! – Марк Наумович:
Кровь!..» - какая чистота, какая экспрессия! И в новом свете каждая
деталь прошлого приобретает неожиданно новое значение: неумелые танцы,
значительные взгляды, надуманность сюжета, Евгений со своими братьями
Гримм, мол, я сказочник хренов, и маленький деревянный манекен как
недвусмысленный намек (ну, разумеется!), и каморка-подсказка как эхо
общего маскарада и такой успешной театральной премьеры, и даже ноты в
мусорном ведре, здесь была какая-то головоломка, поговорка, ага: играть
под чужую дудку, но детали не хватало – и услужливая память тут же
предложила и музыкальный вечер несколько недель назад, исполненный
жалобами флейт, и отпечаток рыбы на газете, и пышную телерекламу
средства от кашля – как, даже они? Аплодисменты. Все в сговоре, всё
продумали, всё просчитали, даже мое объявление о знакомстве в расчет
взяли… и сейчас, прокручивая в голове, как скупо цедил Драчкову байку о
пережитом с Мигелем дымном пожарище, я представляю издевку в каждом его
слове, вот он отплясывает, топчет там траву, в бархатной коробке сада,
обращается к дереву и зло показывает на себя, и на самом деле не Кука, а
я чувствую себя голым и захваченным врасплох: когда же они догадались?..
Как это низко, как это подло, грубо, глупо! – и прежде чем я,
согреваемый лихорадкой, почуял, что нам пора, поигрались – и хватит,
прежде чем с совершеннейшей ясностью осознал, что ничего и никогда не
скажу, не произнесу вслух, что, пускай это даже розыгрыш самых
отъявленных негодяев, мне всё равно, я буду участвовать, буду играть
отведенную мне роль, лгать по-новому – лишь бы не открывать чемодан, не
знать, не видеть содержимого, не приобретать такого будущего
воспоминания (кому нужно? я пас!), пусть я лучше окажусь доверчивым
ребенком, чем выясню, что не прав, и, сотрясаемый приступами тошноты,
вынужден буду до конца жизни в интимный час перед сном видеть
свалявшуюся рубашку в крови, открытый рот и что-нибудь еще из мрачного
репертуара смерти, - кивну головой, тем самым подпишусь, и лодку отыщем,
в море вывезем, до дождя бы успеть… рано или поздно игра их закончится,
они сдадутся, признают поражение – а если не закончится, то буду
молчать. «Да» и «нет» не говорить, «черное» и «белое» не называть, надо
будет – то хоть до конца дней своих. Брошу университет и пойду в армию,
или нет, перебор, просто уеду к знакомым в Германию. Лишь бы не
открывать чемодан…
И прежде чем я всё это сообразил, прежде чем понял, что выбора нет и всё
решено, меня, в шуме прибоя успокаивающих мыслей, озарило последней на
сегодня бредовой догадкой: не овладело ли мной порождение моего же ума?
не является ли изначально весь этот сумбур ложью – кому? – себе. Да,
заблудился среди собственных построек. Да, достиг в своих выдумках той
чистой и блистательной вершины, когда удается обмануть самого себя,
когда прикрываешь внутренние веки на правду, потому что не хочешь видеть
того, что я по-прежнему сижу в уютном, светлом и просторном, кафе с
тремя старушками, неспешно плетущими нить разговора, и одна из них, как
раз в этот момент, недовольным цоканьем языка приветствует наконец-то
подбежавшего официанта, а он, повергнутый в безмолвный ужас, прыщавый
мальчик, явно с небольшим опытом работы, всё торопится, расставляет
тарелки с подноса и, жалко улыбаясь, пятится обратно к кухне…
- Разумеется, он мне его напомнил, - замечает одна.
- Кого, милочка? – раздраженно спрашивает другая; она невидящим взглядом
смотрит в сторону барной стойки и что-то сосредоточенно подсчитывает в
уме.
- Твоего покойного мужа – Лёву. Ах, прости…
- Да ну что ты! И вечно всё ты путаешь, милочка. Лёва, я же отлично…
всегда был такой… кислый и ветреный.
- Нет, нет, нет, ты мне это назло говоришь. И звучит похоже, вот так:
ба-ба-ба!… Фат, он фат и есть. К тому же, очки.
- Очки, очки – а что очки?! Ах, милочка, оставь, здесь сквозит, вы не
находите? И цены высокие, и вон тот мужчина, чуть впереди, так ужасно,
так странно и уморительно мне подмигивает…
- Ах, тише, милые, тише, угомонитесь и глядите: кажется, кавалер наш
пытается нам что-то сказать. |